Когда Кира мечтала о своей квартире, она представляла её именно такой — уютной, светлой, наполненной звуками чайника, ленивыми лучами на стене и запахом выпечки по выходным. Они с Тарасом купили это жильё на втором году брака, и пусть обои были дешёвыми, кухня крохотной, а мебель — со скидок, Кира считала это своим маленьким королевством. Здесь всё было по её вкусу: кружевные занавески, магнитики с поездок, книги на полках, разбросанные игрушки сына — теперь уже подростка. А главное — фиалки.
Фиалки были как символ этого мира. Она выращивала их с нуля: брала листики у коллег, укореняла, пересаживала, выбирала горшки. Лиловые, белые, бордовые — в её воображении они были солистками её домашнего оркестра. Она разговаривала с ними, особенно в тишине, когда все уходили: сын в школу, муж на работу, а дом выдыхал вместе с ней.
Дом жил, пока в нём жила она.
Когда Лидия Сергеевна позвонила и с сухим голосом сказала: «Меня выписали. Возвращаюсь. Жить к вам. Там — ремонт, а тут вы свои», — Кира будто пропустила удар.
Никакого вопроса. Только решение. Окончательное, как штамп в паспорте.
Тарас тогда лишь развёл руками:
— Мамке тяжело. Ты же понимаешь… временно.
Он произнёс это слово — «временно» — с такой беспомощной интонацией, что Кира не стала спорить. Хотя в груди уже тогда всё стянулось тугой верёвкой.
С переездом Лидии Сергеевны «временно» стало режимом. Казарменным. С первого дня она начала выстраивать свой порядок. Не громко. Без истерик. Просто: «Это я переставила» или «Тут лучше так». Или — любимое: «Ты не против, я чуть-чуть передвинула?»
Но она всегда против. Просто не успевала сказать об этом вовремя.
Однажды Лидия Сергеевна спрятала Кирин любимый кухонный таймер — «часы пищат, как нервный ребёнок», — а наутро выкинула старую подушку, на которой Кира спала с института, — «у неё наполнитель сбился, вредно для шеи». Потом начались бесконечные замечания: к жарке, к солонке, к расположению столовых приборов.
Но Кира держалась. Терпела. «Это же временно», — повторяла она себе, засыпая в наушниках, чтобы не слышать храпа в соседней комнате и осуждающего вздоха за дверью ванной.
До сегодняшнего дня.
Сегодня был обычный день. Кира вернулась с работы чуть позже обычного — задержалась, разбирала отчёты. На улице шёл косой, тяжёлый дождь. Ветер трепал капюшон. Она поднималась по лестнице, мечтая только об одном — заварить чай и посидеть с фиалками, как раньше. Как в те времена, когда дом был её убежищем, а не полем битвы.
Она вставила ключ в замочную скважину, открыла дверь, шагнула внутрь, поставила сумку… и замерла.
На кухне было пусто.
Подоконник — белый, гладкий, голый.
— Я их переставила, — за спиной раздался голос без всякой интонации. — Прямое солнце им вредно. Они бы у тебя все завяли…
Кира остановилась в дверях гостиной, судорожно сжимая ремешок сумки. Она только что вошла, ещё не сняла пальто — и первое, что бросилось в глаза, был пустой подоконник.
Тот самый. Где пять лет стояли её фиалки. Её разноцветная армия, о которой она заботилась, как о живых. Пересаживала, удобряла, разговаривала с ними тихо, чтобы никто не слышал.
Теперь там осталась только салфетка, а сами фиалки были сосланы в дальний угол комнаты, где еле пробивался свет. Они выглядели, как дети, которых поставили лицом к стене за шалость.
Кира обернулась. В кресле сидела Лидия Сергеевна — прямая, как осиновый кол. Вязала шарф из бесконечной серой пряжи. На Киру не смотрела, но та знала: каждое её движение просчитано.
Два месяца. Шестьдесят два дня. Квартира стала минным полем. Каждый взгляд, каждое слово приходилось сверять, как сапёр — схему разминирования. Мины расставляла свекровь. И с её переездом воздух из квартиры как будто выкачали.
— Добрый вечер, Лидия Сергеевна, — с трудом выдавила Кира.
— Вечер, — не отвлекаясь от петель, отозвалась свекровь.
Кира сняла пальто, повесила в шкаф. Казалось, её спину прожигает взгляд. И пусть та продолжала вязать — она всё видела. Это была её сверхспособность.
— Не стоило их трогать, — Кира подошла к растениям. Провела пальцем по листу — холодный, вялый. — Это мои цветы. Я знаю, как за ними ухаживать.
— Ты думаешь, что знаешь, — всё с тем же спокойствием ответила Лидия Сергеевна. — А я — знаю. У моей матери была оранжерея. А эти твои — уже начали хиреть.
Что-то внутри Киры с грохотом обрушилось. Не просто терпение — канат, натянутый до предела, лопнул. Дело было не в цветах. А в очередном, миллионном подтверждении: ты всё делаешь не так. Снова.
— Это мой дом. И я сама решаю, где у меня стоят фиалки, — выпалила Кира.
Голос прозвучал неуверенно. Но слова повисли в воздухе, как удар кулаком по столу. Даже спицы замерли.
Свекровь подняла глаза — серо-голубые, как осеннее небо. Ни злобы, ни удивления. Только горькое разочарование.
— Ты ничего не ценишь, — негромко сказала она. — Ничего настоящего.
Эти слова ударили точно в солнечное сплетение. Жестокие. Несправедливые. Кира не смогла вымолвить ни слова. Развернулась и вышла. Заперлась в ванной, включила воду на полную, чтобы не было слышно рыданий, и осела по стене.
Она плакала не от жалости к себе. От ярости. На неё. На мужа, который всё говорил: «Ну потерпи». И на себя. За то, что срывается. Из-за фиалок.
Вечером, когда пришёл муж, квартира молчала. Тарас всё понял сразу. Зашёл на кухню, увидел Киру, нарезающую салат с лицом каменной маски. Бросил взгляд на подоконник — и выдохнул тяжело.
— Мам, — сказал он, войдя в гостиную. — Зачем ты их переставила? Кира ведь их так любит.
— Я хотела, как лучше, — спокойно произнесла Лидия Сергеевна. — Им там плохо.
— У нас нет сквозняков. И вообще — это её цветы.
— Теперь это и мой дом тоже, — отрезала она.
Тарас вернулся на кухню. Обнял жену сзади, положил руки ей на плечи.
— Кир… ну не надо. Она же не со зла. Она просто… всю жизнь всё держит под контролем.
Кира резко повернулась. Её глаза были сухими, но внутри бушевала буря.
— А я не хочу, чтобы меня контролировали! Я прихожу домой — и будто на экзамене! Всё не так: готовлю, убираю, воспитываю, дышу. Даже фиалки мои не такие! Я устала!
Голос дрогнул. Она отвернулась, чтобы он не видел.
— Поговори с ней. Прошу.
— Я пытался. Ты слышала. Это как с бетонной стеной.
— То есть… просто потерпеть? Сколько? До конца её жизни? А моя — когда начнётся, Тарас?
Он молчал. Это молчание сказало ей всё: «Я не знаю. Я не хочу выбирать».
Ужин прошёл в гробовой тишине. Даже сын, пятнадцатилетний Глеб, вечно залипший в телефоне, чувствовал напряжение.
Символом вторжения был чемодан. Старый, тяжёлый, с облезлыми уголками и латунными замками. Он стоял в углу её комнаты. Неприкасаемый.
— Ба, а что там у тебя? Секретное досье? Или золото партии? — пошутил Глеб в первый день.
— Не твоё дело, — отрезала Лидия Сергеевна. С тех пор — тема закрыта.
Кира этот чемодан ненавидела. Он был артефактом того прошлого, откуда пришла свекровь. И своим присутствием как будто подтверждал: всё, что здесь, — не так.
На следующий день на работе Кира позвонила подруге.
— Ирка, я закипаю. На этот раз — мои фиалки.
— Ужас. Это уже не бытовуха, Кир, это психоабьюз. А муж?
— Говорит, потерпи. А я скоро возненавижу их всех. И себя. Я вчера на неё накричала…
— Ты не виновата. Просто у тебя нервы на пределе. Слушай, может, всё дело в её прошлом? Может, у неё драма какая? Тарас ничего не говорил?
— Ничего. Она никогда ни о чём не рассказывает. Только чемодан этот, как святыню, хранит.
— О! Вот где ключ. Я б заглянула.
— Ир! Это же подлость!
— А выводить тебя до слёз — не подлость? Подумай. Может, там правда что-то важное.
Кира покачала головой, отключилась… но мысль уже проросла.
На следующей неделе Лидии Сергеевне стало плохо. Давление. Кира вызвала врача, Тарас примчался. Когда врач ушёл с ним в коридор, Кира осталась одна в комнате. Чемодан был приоткрыт — один замок сам отщёлкнулся.
Она боролась. Но подошла. Открыла.
Внутри не было ни золота, ни компромата. Там были: старенький детский чепчик, лошадка-каталка, детские рисунки с подписями: «Катюша». «Мамочке от Кати».
Кира не знала никакой Кати.
Она достала пачку писем. Почерк мужа Лидии Сергеевны. Полные любви строки. И в каждом — о детях: Димке и Кате. А последнее письмо — тревожное. «Анечка, что с Катюшей?..»
Кира села на пол и разрыдалась. Впервые — от сострадания.
Когда Лидия Сергеевна проснулась, Кира принесла ей чай. Села рядом.
— Простите… Я открыла чемодан.
— Ты что наделала… — прошептала свекровь.
— Кто такая Катя?
Молчание. Потом — шепот:
— Моя дочь. Старше Тараса на два года. Менингит. За три дня. Сгорела. Я не позволила себе плакать. Запрограммировала себя. Только контроль. Только порядок. Чтобы не повторилось.
И Кира всё поняла.
Она взяла её руку.
— Теперь вы не одни. Теперь мы будем помнить вместе.
Вечером рассказала мужу. Он плакал. Вспоминал… что-то. Косички. Платье. Но ничего не было ясно. И он впервые в жизни — пошёл к матери. Обнял. По-настоящему.
Через день они втроём разобрали чемодан. Смотрели рисунки. Лидия Сергеевна рассказывала — и впервые плакала не от бессилия, а от живой памяти.
Потом позвали Глеба. И он, впервые, увидел бабушку не фельдмаршалом, а женщиной с болью.
Они повесили один рисунок — улыбающееся солнце — в рамке в гостиной.
Лёд тронулся. Свекровь стала меняться. Молчаливо, но заметно. Попросила Киру научить её планшету. Испекла пирог. Смеялась.
Однажды Кира зашла на кухню — и застыла. Лидия Сергеевна и Глеб вместе раскатывали тесто.
— Нет-нет, вот так — от центра, — учила бабушка.
Кира прислонилась к косяку. Дышать стало легко. Этот дом снова был её. Их. Он стал местом, где можно говорить. Где помнят. Где прощают.