У Гаврилы и Марьи — перекошенная избёнка с прогнившей крышей, самая нищая во всей слободе. Стоит на самом отшибе, почти прижавшись к ельнику, будто прячет свою убогость. Так уж водится — кому тяжелей живётся, тот селится подальше от людских глаз.
В сером рассветном свете Марья перебирала у окна медяки. Натруженные пальцы неторопливо переставляли монетки, словно надеялись: пересчитай ещё раз — и появится вдруг лишняя десятка. Или хотя бы копейка.
В дальнем углу на лавке Гаврила возился с ножом — вырезал что-то, как всегда. Светлые стружки тихо слетали на пол спиральками.
— Опять за безделушки свои взялся, — проворчала жена.
Горечь и усталость дрожали в её голосе, тихие, привычные, накопленные за долгие годы. Так оседает муть на дне колодца и делает чистую воду горькой — пить невозможно.
Гаврила любовался готовой фигуркой — медведь с поднятой лапой, зажатой кадушкой мёда. Точный, ловкий резчик из него! Но после слов жены глаза его померкли. Он тихо буркнул:
— Что ты всё сердита? Пускай пустяк, а детворе всё ж радость. Раз рука у меня к игрушкам тянется — не могу иначе. Марьюшка, душа просит вырезать что-нибудь. Мелкое, славное, будто из сказки вышло.
Он покачал головой:
— Разве я зло творю? Другие мужики по кабакам шатались бы, деньги бы пропивали… А я ведь ради вас живу.
Но Марья только вспыхнула.
— На что мне смотреть на других, если у самой живот от голода сводит?!
Она выхватила у него медведя и швырнула оземь.
На столе — всего тридцать семь рублей, а оброк — сорок. Где взять недостающие три? Детей — пятеро по лавкам, в мешке последняя крупица оставшаяся с зимы.
На крик проснулась маленькая Дуня на печи и закашлялась так, что душа в пятки ушла. Отнести бы к лекарю — да и на это нет денег.
Марья бросилась к дочке, напоила, укрыла. А Гаврила смотрел с тяжёлым стыдом, как хлопочет жена. Правду она говорит… Он ведь мужик в доме! А накормить семью не может.
Он поднял упавшего медведя, крепко зажал в ладони и вдруг решился. Сгрёб половину разложенных монет.
— Поеду в губернию, на большой торг, — сказал тихо, но твёрдо.
— Что?! — Марья резко обернулась. — Чего удумал? Нам и без тебя забот по горло! Старый уж, а всё как мальчишка с игрушками возишься.
Но Гаврила только повторил:
— На ярмарке купцы богатые. Может, купят мои фигурки — хоть по рублю дадут. Деньги привезу: и на оброк, и на крышу, и детворе лекарство купим.
Марья сорвала оставшиеся деньги и спрятала за пазуху.
— С ума спятил?! Последние копейки хочешь вытащить?! Пустишь нас по миру! Кому твои забавки нужны? По рублю… Тоже мне выдумал! Матушка моя и то говорила — худо мне с тобой придётся…
Гаврила вдруг опустился перед ней на колени, протянул монеты.
— Не силой прошу, Марьюшка. Знаешь, люблю я вас. Дай мне шанс… Всю жизнь режу эти фигурки. Люди хвалят, детки играют. Неужели работа моя и гроша не стоит?
Хотела она ответить резкостью, упрекнуть… но слов не нашлось. Ведь добрый он, заботливый, в кабаки не ходит, в доме всё делает.
Одна беда — резьба эта проклятая…
Позвала из-за окна соседка:
— Марья, на речку идём? Пока светает!
Жена схватила корзину и бросила на ходу:
— Не думай о глупостях! Куда тебе, деревенскому, в город!
Но когда вернулась, полки с игрушками пусты, а Гаврила — подпоясанный, в старом зипуне — стоит, голову опустил.
— Рубль взял. Остальное вам оставил.
Марья завыла:
— Бросаешь меня одну с пятью ребятишками! Ах ты бессовестный! Что делаешь!
Дети, как горох, посыпались с печи, заплакали, тянутся к отцу. Гаврила бросился к жене:
— Марьюшка, родная! Вернусь с деньгами, клянусь!
Но она оттолкнула его и со злостью плюнула:
— Езжай! Бросай детей, меняй на свои деревяшки! Сердце у тебя давно деревянное стало!
Но ни её слёзы, ни детский плач не удержали его. Он вышел на широкую дорогу среди телег, что тянулись по распутице к ярмарке. У всех внутри звенела радость весны, а у него — только тяжесть. Казалось, провожали его не на торг, а в последний путь…
Марья недаром чувствовала — без мужа всё на плечи обрушится. После отъезда Гаврилы беды, будто сговорившись, свалились одна за другой.
С утра до темна она надрывалась в огороде вместе со старшим сыном. Лёшке стукнуло четырнадцать, и трудился он, как взрослый мужик. Таскали прошлогоднюю труху, рыхлили ещё холодную землю. Марья орудовала вилами, а язык всё сам собой срывался на злость. Всё бранила Гаврилу: и лгун он, и лежебока, и блаженный. Пятерых родил, а сам верит в сказки, словно малец.
Лёшка не выдержал:
— Хватит, мама! У батюшки руки золотые. Всегда за делом он! За что так ругаешь?
Да так вспылил, что выронил вилы — остриём себе прямо в ногу. И снова последние копейки унесли к знахарке, чтобы ножку ему спасла.
Ночью Марья проснулась — слёзы сами катятся. Вышла на крыльцо, глухо позвала:
— Гаврилка… Возвратись ты…
Может, весенний ветер шепнёт её зов мужу. У самой сердце колотится — а если не вернётся? А если лихие люди прибили? Или хворает он где, один, да и помочь некому.
На третьей неделе громыхнуло самое страшное. Утром Марья пошла в хлев доить Красавку, их единственную кормилицу, и застыла — корова лежит на боку, ввалившиеся бока, из ноздрей белая пена.
Позвали Петрана, деревенского скотника. Он лишь глянул и отступил:
— Сибирка. Падёт скотина. Ничего тут не сделаешь. И на мясо нельзя — сжечь, чтобы вся деревня не полегла.
К вечеру Марья сидела рядом с мёртвой коровой. Но ни слезинки не вышло — всё застряло внутри комом. Чего рыдать? От этого хлеб не появится. Ребятишек кормить нечем, Лёшку лечить не на что. А Гаврила будто сквозь землю провалился — ни вести, ни слуха.
Тут её и прорвало — страх накрыл с головой. Она стянула с гвоздя сбрую, стала спешно собирать телегу. Детей собрала всех, от старшего до младшего.
— Поедем в город, — сказала хрипло. — Поедем искать батюшку. Месяц нет его. Не по себе мне. Надо выручать!
Перекрестила пустую избу — и тронулась в путь.
Два дня тряслись по тракту. Измученная кляча еле тянула тяжёлую телегу. Малыши скулили, жались друг к другу, как щенята.
— Холодно…
Лёшка угрюмо накрывал их соломой. Но не холод страшней — голод. Животы сводит, в глазах темнеет, а в кармане у Марьи ни гроша, в суме — ни крошки.
Стоило въехать в город — сразу оказались в самой гуще ярмарки. Торжок гудел песнями, смехом, криками. Торговые ряды, шатры, столько людей, будто море. На прилавках — еда, ткани, птица, ремесленные товары. Тут же балаган с кукольником, рядом огненное представление, силач, глотающий пламя.
Дети раскрыли рты от удивления. Марья растерялась — где искать мужа среди этого людского моря? Младшие завыли: вокруг калачи, сахарные петушки — бери да ешь… а денег нет.
Но Лёшка сжал материнскую ладонь:
— Пойдём, матушка. Будем у всех спрашивать про батюшку. Найдём!
Долго ходили, расспрашивали. Пока наконец бородатый торговец с прищуром не кивнул:
— Видал такого мастера. У купчихи Орловой в лавке служит. Ступайте к самому центру торжка, дом большой с голубыми ставнями. Мимо не пройдёте — лавка известная.
И оказался прав…
Когда Марья дошла с малышами до огромного дома, ноги сами остановились. Не дом — хоромы настоящие! Над дверью вывеска: «Торговля Орловой». А в огромных окнах — игрушки, чудеса, механические куклы, расписные свистульки.
Приказчики суетятся, покупатели выкладывают деньги горстями. За конторкой сидит сама Пелагея Ивановна Орлова — румяная, чистая, важная. А рядом… Гаврила!
Марья, не помня себя, через толпу — прямо к нему. Нашёлся! Родимый!
Но и в мыслях не было у неё, что муж… совсем не обрадуется её появлению.
Гаврила, заметив её, вздрогнул, будто кто окатил холодной водой. На лице мелькнула не радость, а растерянность… и страх. Он вскочил, схватился за столешницу, будто хотел спрятаться за неё.
Марья подбежала, дети за ней — кто волоком, кто на руках. Младшие сразу разревелись, тянутся к отцу.
— Гаврилка! Родимый! — воскликнула Марья, едва дыша. — Нашлись мы! Слава небесам!
Но Гаврила глядел так, будто ему нож в сердце воткнули. Он оглянулся на купчиху, потом на покупателей, будто надеясь, что кто-то скажет, что это всё шутка.
Пелагея Ивановна оторвалась от своих записей и вскинула бровь:
— Это кто же такие? — спросила она ровно, с холодком в голосе.
Марья гордо выпрямилась, хоть ноги и дрожали:
— Я — жена ему законная. А это — наши детки.
В лавке стало тише. Несколько покупателей даже замедлили шаг, прислушиваясь. Гаврила побледнел, но выдавил:
— Марьюшка… чего ж вы… сюда…
— Как «чего»? — сорвалась жена. — Месяц тебя нет! Ни письма, ни весточки! Скотина пала, дети голодные… Я думала, ты помер где!
Она схватила мужа за рукав, будто боялась, что он сейчас растворится среди людей.
— Зачем же ты пропал, Гаврила? Почему не вернулся?
Он отвёл глаза, будто каждая её фраза резала по живому.
Пелагея Ивановна медленно встала. Шелковое платье зашуршало, как крыло большой птицы.
— Гавриил Степанович, — сказала она сухо, обращаясь к нему официально. — Я думала, вы — человек свободный. Труженик, одинокий мастер. А выходит, у вас семья… большая.
Она перевела взгляд на Марью — оценивающе, почти свысока. На детей — с досадой, будто они испачкали воздух в её хоромах.
Марья мгновенно почувствовала себя босоногой нищенкой, в рваном платке и с голодными малышами, словно стояла не в лавке, а на барской половине.
Гаврила заёрзал, пытаясь подобрать слова:
— Я… хотел… как подзаработаю… так домой…
— Подзаработаешь? — Марья будто захлебнулась хриплым смешком. — Ты ж будто в другую жизнь попал, Гаврил! Чужую совсем! Вон — стоишь рядом с купчихой, чистый, сытый… И глядишь на нас, как на нищих с дороги.
Её голос дрогнул, но она сжала губы.
Пелагея Ивановна скрестила руки:
— Я не потерплю скандалов в своей лавке, — сказала она холодно. — Если у мастера… появились семейные дела — пусть решает их за дверью.
Она кивнула приказчику, и тот тут же подошёл ближе, грозно глядя.
Гаврила бросился вперёд — поднял ладони, словно защищаясь:
— Марьюшка, пойдём выйдем. Поговорим. Я объясню всё. Только не здесь… не при людях…
Но Марья уже не могла сдержаться. Всё накопленное — страх, обида, голод, усталость — прорвалось наружу.
— Так это мы тебе теперь стыд и позор?! — выкрикнула она. — Мы тебе мешаем, да?! Жена твоя да дети?!
Дети заплакали ещё громче, испуганные материнским криком. Народ в лавке обернулся. Кто с жалостью, кто с любопытством, кто с раздражением.
Гаврила схватил Марью за руки, почти умоляя:
— Потише! Прошу тебя… потише! Пойдём поговорим…
Но поздно — слово, как стрела, уже вылетело.
Пелагея Ивановна обернулась к приказчику:
— Выведите их. Мне здесь нищие бродяжки не нужны.
Он шагнул вперёд.
Дети вцепились в отца. Марья заслонила их собой.
— Да как вы смеете! — выкрикнула она купчихе. — Мой муж — не ваш раб! Он домой пойдёт, а не тут у ваших прилавков сгниёт!
Гаврила, побледнев, смотрел то на жену, то на купчиху, то на приказчика.
Он, казалось, раскололся надвое: один — тот, что мечтал выбраться из нищеты, ловко работал резчиком, ел досыта и впервые в жизни видел деньги… А другой — муж, отец, крестьянин, которому без семьи — будто без воздуха.
Марья дрожащим голосом сказала:
— Гаврил… если ты сейчас не выйдешь с нами… мы домой одни поедем. А ты здесь и останешься. Навсегда.
Слёзы блеснули в глазах детей.
Гаврила выдохнул так глубоко, будто в груди у него что-то сорвалось. Он тихо произнёс:
— Пелагея Ивановна… увольте меня.
Купчиха вспыхнула:
— Что?! Я же вам деньги плачу! Заказов — полно! Вы мне нужны!
Но он уже снял кожаный фартук и положил на стол:
— Семья мне дороже.
Марья закрыла лицо руками — впервые за долгое время это были слёзы облегчения.
Приказчик отступил.
Гаврила подошёл к детям, обнял всех разом. Потом тихо сказал жене:
— Пойдём, Марьюшка. Домой надо. Вместе.
Марья лишь кивнула, не найдя слов.
Они вышли из лавки — сонные, голодные, измученные, но снова вместе.
На улице ярмарка всё так же бурлила: смех, песни, торговцы, звон монет. Словно мир вокруг жил своей жизнью, и никому нет дела до того, что у одной семьи сейчас словно выросло второе дыхание.
Гаврила шёл, держа младших попеременно на руках, Лёшка шагал рядом, серьёзный, будто взрослый. Марья всё ещё дрожала — то ли от холода, то ли от пережитого, то ли от того, что будто вернулась с края пропасти.
Когда они вышли за пределы толчеи, она остановилась.
— Гаврил… — тихо сказала она. — А что бы ты делал, кабы мы не нашли тебя?
Он не сразу ответил. Смотрел куда-то поверх крыши палатки, будто там был ответ.
— Не знаю, Марьюшка, — наконец произнёс он устало. — Вроде и хорошо мне было там… кормил меня, одевали, работу давали. Люди уважали… А сердце — пустое. Ночь за ночью думал: как вы там? Едят ли малыши? Не болеет ли кто? Только всё рукой отгонял — думал, потерпите чуток, я денег накоплю, приеду — дом новый сложу, корову куплю, жить начнём по-людски…
Он выдохнул, словно признавался самому себе:
— А вышло — оторвался я от вас. И от себя тоже.
Марья слушала молча. Внутри у неё, как перед дождём, всё грохотало, но лицо оставалось строгим.
— Домой поедем, — сказала она просто. — Раз уж все живы, так и жить дальше надо.
Гаврила кивнул и попытался улыбнуться, но улыбка вышла кривой.
Однако на радость, будто назло, беда снова нашла дорогу.
Когда они добрались до своей деревни, дорога была пуста — только в конце улицы толпились люди. Услышав стук телеги, к ним повернулись лица, и в этих лицах промелькнули тени.
Из толпы вышла соседка Дарья — та самая, что за Марьей на речку ходила.
— Вернулись… — сказала она, и голос у неё дрогнул. — Беда у нас тут случилась.
Марья замерла.
— Что ещё?..
Дарья перекрестилась.
— Пожар был. На прошлой неделе. Полдеревни погорело. И ваша изба… тоже. До тла всё выгорело, Марьиха. Ни крыши, ни стен. Одно углище осталось.
Марья будто окаменела. Лёшка побледнел. Гаврила, словно ударенный, шагнул вперёд:
— Как… как выгорело?!
— Быстро пламя пошло, — сказала Дарья. — Ветер сильный был. Никто не поспел.
Марья присела прямо на дорогу, прижав детей к себе, как птица крылом.
— Ничего… не осталось? — одними губами спросила она.
— Ничего, Марьюшка, — тихо ответили ей. — Только уголь да зола.
Гаврила стоял неподвижно, словно корень, торчавший посреди зимней земли. Он посмотрел на свои руки — натруженные, в заусенцах, — и прошептал:
— Это я… Я виноват. Уехал — и всё рассыпалось… Я дом не уберёг. Семью не уберёг…
Марья поднялась, стряхивая слёзы.
— Хватит, — сказала она жёстко, но голос её был тёплее, чем за весь месяц. — Раз живы — построим новое. Мы не одни тут. Люди помогут. Земля стоит. Да и… — она перевела дыхание, — …раз уж ты вернулся, Гаврил, значит, всё ещё поправимо.
Соседи, словно ждали этих слов, окружили их:
— У меня брёвна лишние остались — забирайте.
— Солому дам на крышу.
— К тяпкам, лопатам — приходите, всё дам.
— Поживите пока у нас, Марьюшка. Не оставим вас.
Марья впервые за долгое время расправила плечи. Дети притихли, слушая голоса соседей — добрые, тёплые.
А Гаврила вдруг опустился на колени возле телеги, достал мешочек с игрушками — те самые фигурки, что он так упорно вырезал. Смотрел на них не как на хобби, а как на единственное, что у него осталось от прежней жизни.
— Я… начну снова, — сказал он. — Хватит баловства. Буду работать — лучше, чем раньше. С мужиков не побегу. Дом поднимем.
Он поднял глаза на Марью. Тихо, почти неслышно:
— Ты… простишь?
Она выдохнула, долго, тяжело. Потом сказала:
— Не за что мне тебя прощать. Вернулся — уже ладно. Главное — не бросай больше.
Он встал. Подошёл к ней. Осторожно, как в первый раз, взял её ладонь — обветренную, иссохшую — и прижал к груди.
— Не покину, — сказал он. — Ни тебя. Ни ребят.
А через месяц над их участком снова поднялись свежие стены новой избы. Люди помогали всей деревней, кто чем мог. Дети таскали ветви, Марья месила глину, Гаврила ставил срубы — крепко, надёжно, будто каждый брус был клятвой.
И хоть бедность не ушла сразу, жить им стало легче — не по деньгам, а по сердцу. Потому что самое страшное они пережили — разлуку.
А всё остальное — можно построить заново.

