— Ма! Ну скажи ей уже, пусть собирается! — резко бросил Виктор. Его голос рассёк воздух, как стекло — оголённый провод. Он ни на меня, ни на мать не взглянул — будто зверь, загнанный в тупик собственной же норы.
Я застыла у двери, вцепившись в потёртую вязаную кофту — свадебный подарок Галины Сергеевны. Глупо, но именно её выудили руки из шкафа: как будто грубая шерсть могла уберечь от неизбежного.
— Виктор, не надо так… — старческий голос свекрови вибрировал тонкой нитью, в нём пряталось отчаяние. Она положила ладонь ему на плечо — дрожащую, усталую. Тот отдёрнул плечо, скривившись, будто к нему прикоснулись ожогом.
— За дверь — значит, за дверь, — выдохнул он и шагнул ближе. Не смотрел в глаза, говорил сквозь стиснутые зубы: — Сматывайся. Исчезни. Не позорь при людях.
Мир покачнулся. Сознание отказывалось принимать реальность: это — фарс, жуткий розыгрыш. Сейчас он засмеётся, скажет: «Ну хватит, не дуйся». Но вместо этого — глухая, вязкая тишина. За стеной шептались соседи. Даже кошка испарилась, будто учуяв грядущую бурю.
— Разве нельзя было… по-человечески? — вопрос замер внутри, так и не сорвавшись с языка. Я смотрела в замёрзшее окно, на остановку, которую уже начинало заносить снегом.
— Алёна, ну что ты, как чужая? В подъезде… При всех… — вмешалась Галина Сергеевна, сидя на табурете у батареи, с тусклым взглядом.
— Мама, не трогай! Она ж меня всю жизнь ела, — сорвался Виктор, его голос звенел накопленной злостью.
И вдруг меня пронзила мысль: я ведь всегда знала, что это случится.
Ключ, упавший на пол, звякнул, будто удар молотка. Он показывал: «Не возвращайся. Ты здесь больше никто». Лицо Виктора перекосила гримаса — то ли злоба, то ли растерянность. Галина Сергеевна тихонько вытерла уголком платка слезу и отвернулась в сторону свадебного фото. Тридцать лет. Целая эра.
Я выпрямилась, втянула воздух. Делая шаг, будто раненая птица, прошептала:
— Спасибо…
Но проглотила слово. Я не умела прощаться вслух. И только губами — без звука: нам больше нечего обсуждать, Виктор. Твоя крепость — твои руины. Я ухожу.
Дверь хлопнула за спиной, как выстрел. Ветер стряхнул пыль с подоконника и выдул из души то последнее, что ещё цеплялось за жизнь.
Снег щипал щёки. Навстречу бил равнодушный ветер. Двор опустел. Из-под сарая выскользнула чёрная кошка — и растаяла в ночи.
Вот и всё, — подумала я. Вот и начало.
…
Утро следующего дня началось без будильника. Не нужно было спешно варить овсянку, наливать Виктору чай, выслушивать его бурчание: «Опять колбаса?». Не было и следов вечных подтёков от свекрови на кухонной плитке. Всё — ровно. Тихо. Странное, чужое утро.
Тётя Тамара возилась на кухне, будто ничего не произошло. В доме пахло пшёнкой, жареной репой и тёплым детством.
— Алёна, ну хватит уже себя грызть, — поставила передо мной тарелку, — бывает в жизни всё. Меня твой дядька Павел раз десять из дому выгонял.
— За что же? — я посмотрела на неё, будто через полвека.
— А кто их, мужиков, поймёт? — пожала плечами. — Всё им не так. Слово не так, взгляд не так. А мы — тащи, сглаживай, терпи. Так что ж теперь? Кусаться? Плюнь — и вперёд. День поплачешь, а на следующий уже подмела пол и снова — ты сама.
Я смотрела на тётю и вспоминала, как в детстве её дом пах булками, гудел детским смехом и никто не повышал голос. Даже Павел ворчал себе под нос, не всерьёз. Почему же у меня не вышло? Почему я так старательно становилась «удобной», глушила себя ради тишины, которая всё равно никогда не наступала?
— Тамара… — прошептала я. — А если он вдруг… попросит вернуться?
Она притихла. Глядела в угол, где сохла миска кошки под газетой.
— Леночка, я не скажу, что делать. Но… если каждый раз, прощая, теряешь себя — то, может, это и не прощение вовсе. Себя нельзя рвать дальше, девочка. Себя нельзя ставить на заклание ради чужого спокойствия.
Вот она — правда. Себя — нельзя.
Я вышла во двор. Снег всё ещё кружил — тяжёлый, мокрый. Позвонила сыну.
— Игорь, всё хорошо. Справляюсь. Не переживай.
Он пообещал приехать в выходные. Голос — немного отстранённый: «Мам, мне стыдно за папу…»
Я глотала слёзы. Он не виноват. Мы все просто… погрузли. В шаблонах. В страхах. В ролях.
Шла вдоль дома. Вдруг — знакомая фигура: соседка Валентина.
— Ну что, Алёна, хочешь, скажу тебе тайну? — хмыкнула она с привычным прищуром.
— Какую ещё?
— А твой-то вчера… в милиции ночевал. Свекровь плачет, всем жалуется. Сказала: «Сына сгубила невестка».
— А зачем они к нему приезжали? — удивление моё было приглушённым.
— Слышала баба Лидия из шестой — как ты кричала. И, видно, не стерпела. Вызвала. Видишь, не всегда мы сами себя защищаем — иногда соседи решаются за нас.
И правда. Иногда помощь приходит внезапно. Нежданная защита — и всё равно чувство, будто обнажённая душа выставлена на площадь. Не быть услышанной дома — и быть осмеянной улицей. Своя форма стыда.
Вечером позвонила Галина Сергеевна.
— Алёна, доченька… — голос у неё дрожал, просел, стал жалобным. — Зачем ты на сына вызвала полицию? Зачем людям рассказала?
— Я не звала никого, Галина Сергеевна. Люди сами…
— Он в милиции был! Всю ночь я не спала, тряслась. Алёна, вернись. Не надо доводить до суда. Ты же добрая, ты же не злопамятная…
«Ты добрая» — всегда значило: «Ты — терпи».
— А обо мне вы когда-нибудь думали? — спросила я спокойно. — Всю жизнь за него боялись, а меня — будто не было.
Молчание. Долгое. Потом — всхлип.
— Без матери дети проживут. Без отца — нет…
— А я без себя не смогу, — впервые за много лет сказала вслух. — Я — человек. И тоже мать.
Трубка отсоединилась с глухим щелчком. Видимо, она плакала. Впервые я её почти понимала.
Ночью кошка свернулась клубком у меня на коленях. За окном вдалеке промелькнули огни — будто снова полиция мимо проехала. Я легла в постель, и в груди отпустило. Впервые никому не хотелось ничего доказывать. Тишина стала настоящей.
Иногда быть никем — это больше свободы, чем всю жизнь быть для кого-то всем.