На плите у меня тихо доходил борщ — тот самый, который я варил уже не первый год: густой, со свёклой, фасолью, с правильной кислинкой и цветом. Я умел его готовить и, честно говоря, даже немного этим гордился.
Галина Сергеевна без всякого приглашения подняла крышку кастрюли, наклонилась, втянула носом пар и тут же скривила губы.
— Пересолил, — вынесла она приговор.
Она даже ложку не взяла. Даже не попробовала. Просто понюхала — и решила.
— Там соли нормально, Галина Сергеевна, — сдержанно сказал я. — Попробуйте сначала.
— Мне пробовать не обязательно, — отрезала она. — Я по запаху чувствую. Опыт, Алексей, у меня побольше твоего. И вообще в борщ всегда нужно немного мёда класть.
Виктория сидела за столом и согласно кивала. Она всегда так делала, когда её мать начинала меня разбирать по косточкам. Это уже стало почти семейным обрядом: Галина Сергеевна произносит обвинение, Виктория молча подтверждает. Двое против одного. Без суда, без права на защиту.
— Шторы у вас новые? — тёща вдруг перевела взгляд на окно.
— Нет. Те же самые.
— Алексей, ну разве так можно? Ты бы хоть шторы нормальные купил. Не стыдно такое держать?
— Обычные шторы, — сказал я.
— Обычные, — передразнила она, растягивая слово. — У тебя всё обычное. Работа обычная, зарплата обычная, шторы обычные, борщ обычный. Только моей Виктории жить в этом… — она обвела кухню взглядом, — в этом сарае совсем не обычно. Она лучшей жизни достойна.
Я снял кастрюлю с огня и поставил на подставку. Борщ не был пересолен. Я это знал наверняка, потому что сам его готовил, сам пробовал, сам доводил до вкуса. Но спорить уже не хотелось. Не было сил объяснять очевидное человеку, который пришёл не есть, а осуждать.
— Обедайте, — сказал я. — Мне пора на смену.
— Лёш, ты же сам не поел, — отозвалась Виктория.
И впервые за всё утро в её голосе появилось что-то похожее на живую интонацию. Не тревога, нет. Не забота. Скорее лёгкое недоумение — будто она неожиданно вспомнила, что я не только кошелёк и не только человек, который приносит продукты, а ещё и живой.
— Не хочу, — ответил я и вышел из кухни.
В прихожей я наклонялся, натягивая ботинки, и слышал, как Галина Сергеевна негромко, но так, чтобы я точно разобрал каждое слово, говорила:
— Вот видишь, Викуля. Обиделся и ушёл. Даже за стол не сел. Не мужчина, а беглец какой-то. Нормальный мужик спокойно бы поел, поговорил с тёщей. А этот…
Дальше я уже не слушал. Закрыл за собой дверь и остался на лестничной площадке. Шнурки никак не хотели завязываться. Пальцы дрожали, узел расползался, и я возился с ними дольше обычного. Дрожь была не от ярости. От другого. От усталости постоянно быть виноватым, даже когда ты ничего не сделал.
В больнице всё было иначе. Там я был нужен. Не удобен, не терпим, не «пусть будет», а именно нужен. Люди ждали приёма. Медсёстры здоровались со мной по имени. Вадим, мой коллега, хлопнул меня по плечу и спросил:
— Ну что, Алексей, держишься? Живой ещё?
Живой.
Там — да. В больничных коридорах, среди запаха антисептика, бумаг, анализов, жалоб и тревожных лиц, я снова становился собой. Не спонсором, не обслуживающим персоналом в собственной квартире, не человеком, которому вечно выставляют счёт за недостаточную успешность. Я был доктором Алексеем. Тем, кто ставит диагнозы, назначает лечение, разговаривает с людьми, успокаивает, объясняет, иногда спасает. Там мои слова не называли серыми. Там они имели значение.
Приём выдался тяжёлым. Пациенты шли один за другим, почти без пауз. Я не смотрел на часы, не считал минуты до конца. Делал то, что должен был делать. Когда последний человек вышел из кабинета, я откинулся на спинку кресла и на несколько секунд закрыл глаза.
Тишина.
Настоящая. Без голоса Виктории из комнаты, без уколов Галины Сергеевны, без телефона, в котором кто-то живёт на яхтах, в ресторанах и дорогих отелях.
Вадим заглянул в кабинет уже в куртке.
— Домой?
— Домой, — сказал я.
— А дома как? Нормально всё?
Я посмотрел на него внимательнее. Вадим был обычный мужик: борода, вечно смешные кроссовки, уставшие глаза. У него трое детей и жена-учительница. Жили они в однокомнатной квартире. Тесно, шумно, без глянца. И всё равно я видел: он счастлив. Не притворяется, не убеждает себя — именно счастлив.
— Нормально, — ответил я.
Он кивнул. Кажется, не поверил. Но расспрашивать не стал. И за это я был ему благодарен.
На улице моросил дождь. Я стоял под козырьком больничного входа и думал о том, что сейчас вернусь домой, а там меня снова начнут учить, как правильно жить. Как зарабатывать, как готовить, какие покупать шторы, какой машиной владеть, каким мужчиной быть. И от одной этой мысли весь прожитый день будто обесценился. Все благодарные «спасибо, доктор», все облегчённые взгляды, все маленькие победы — всё стёрлось. Осталась одна глухая, тяжёлая усталость, похожая на ноющую зубную боль.
Вечером я открыл дверь квартиры и сразу почувствовал запах. Не еды — духов. Резких, сладких, плотных. Виктория лежала на диване в шёлковом халате. Халат был новый. Я видел его впервые.
На секунду я остановился в дверях. Когда она успела его купить? И главное — на что?
— Купила, — сказала она, даже не дожидаясь моего вопроса. — На твои, конечно. Не волнуйся, до голодной смерти не довела. Хотя тебя и разорить трудно — разорять особо нечего.
Я не ответил. Снял куртку, прошёл на кухню, поставил чайник. Открыл холодильник — внутри было почти пусто. Ни молока, ни хлеба. Вчера я просил её зайти в магазин: «Виктория, купи, пожалуйста, молоко и хлеб, я после работы не успею». Она тогда кивнула.
Не купила.
— Вика, ты обещала молоко взять, — сказал я.
— Забыла.
— А хлеб?
— Тоже забыла. Или не забыла. Не знаю. Мне некогда было.
Некогда. Она весь день провела на диване. Но ей было некогда.
Она подняла телефон и повернула ко мне экран. На фото — девушка на яхте, бокал, закат, море и такая жизнь, которую показывают специально, чтобы у других заныло под рёбрами.
— Вот, смотри, — сказала Виктория. — Алина. Мы с ней вместе учились. Вышла за бизнесмена. Теперь катается на яхтах. А я с тобой. На девятом этаже. Без яхты.
— Алина — это та, из-за которой мужчина потом год приходил в себя и уехал?
— Не из-за которой, — раздражённо поправила Виктория. — Они развелись. Но он оставил ей квартиру, машину и платит алименты. Восемьдесят тысяч гривен в месяц. Она на этих алиментах живёт лучше, чем я с тобой.
Я не сразу нашёл, что сказать. Потому что формально она была права: Алина на чужих алиментах жила богаче, чем Виктория со мной. И самое странное — для Виктории это казалось не перекосом, не исключением, не случайной удачей. Это было для неё мерилом. Образцом. Целью.
— Виктория, — сказал я устало, — я даю тебе дом. Квартиру, где тепло, светло, где есть всё необходимое. Ты живёшь здесь и не платишь ни за что. Я работаю, я оплачиваю счета, продукты, быт. А ты…
Я осёкся.
— А я что? — она приподняла бровь. — Сижу? Ну да, сижу. И что мне, по-твоему, делать? Идти работать за двенадцать тысяч гривен? Пахать сменами, как ты? Нет, Алексей. Это не мой уровень.
— А какой у тебя уровень?
Она усмехнулась, будто вопрос был глупым.
— Мой уровень — это когда мужчина обеспечивает женщину полностью. Чтобы я не думала о работе. Чтобы жила, а не выживала. Чтобы Мальдивы хотя бы раз в год. Чтобы шуба не с рынка, а из нормального бутика. Чтобы машина была не твоё старое ведро, а приличная. Запомни: бедный мужик мне не пара.
— Моя машина не ведро.
— Лёш, старый «Ланос» — это ведро. Прости, если больно.
Больно было не из-за машины. На машину мне было всё равно. Меня раздавило другое: она произносила такие вещи легко, почти лениво, словно бросала камушки в пустоту. Будто не понимала, что каждое слово попадает в меня. Не рядом. Не мимо. Прямо в живое.
Настоящий ультиматум она выдала в четверг, когда я принёс зарплату. Сто двадцать тысяч гривен наличными — я по старинке любил видеть деньги в руках. Положил пачку на кухонный стол и сказал, как обычно:
— Вот, Вика. Это на хозяйство. Себе оставлю только на проезд и обеды. Остальное — тебе.
Она взяла деньги и принялась пересчитывать. Медленно, тщательно, будто подозревала, что я уже её обманул.
— Сто двадцать, — наконец сказала она. — Сто двадцать тысяч гривен. И на это я должна жить?
— Вика, это неплохие деньги.
— Это бедность, Алексей. В Харькове врачи получают больше.
— Мы не в Харькове.
— Вот именно. А я хочу в Харьков. Хочу на Бали. Хочу куда угодно, только не сидеть здесь с тобой, в этой квартире, на эти деньги.
Она села напротив меня, сложила руки на столе и посмотрела так прямо, что я сразу понял: это не очередная истерика и не минутная злость. Она уже всё решила. Сейчас просто объявит условия.
— Слушай внимательно, — сказала Виктория. — Повторять не буду. Если через полгода ты не начнёшь зарабатывать хотя бы четыреста тысяч гривен в месяц… ладно, лучше шестьсот… я уйду. Всё. Никакого развода, конечно, мы же не расписаны. Просто соберу вещи и уйду. Найду нормального мужчину с деньгами и буду жить по-человечески. А не как… — она брезгливо оглядела кухню, — как это.
— Как «это»? — я тоже посмотрел вокруг.
Кухня была чистая. Лампа давала тёплый свет. На столе лежала скатерть, которую я купил совсем недавно. На подоконнике стоял цветок, который я поливал каждое утро. Обычная кухня. Уютная. Моя.
— Это моя квартира, — сказал я. — И здесь всё нормально.
— Опять твоё «нормально»! — Виктория рассмеялась. — Ты как заклинание это повторяешь. Нормально, нормально, нормально. Тебе нормально. А мне скучно. Мне тесно. Мне мало, понимаешь? Мало.
— И что, по-твоему, я должен сделать? Бросить медицину и открыть какой-нибудь бизнес?
— Хотя бы. Почему нет? Сейчас все что-то открывают. Даже твой Вадим мог бы, если бы захотел.
— Вадим врач. И он счастлив.
— Вадим дурак, — спокойно сказала она. — Трое детей в однокомнатной квартире — это не счастье. Это катастрофа, просто он ещё не понял.
Я поднялся. Стул неприятно скрипнул по полу. Я стоял перед ней — выше, крупнее, физически сильнее — и впервые за эти месяцы ясно почувствовал: сил у меня больше нет. Ни на спор. Ни на просьбы. Ни на попытки доказать, что человеческая жизнь не измеряется только ценником на сумке и видом из отеля.
— Призвание не оплачивает такси до ресторана, — бросила она мне в спину, когда я вышел из кухни. — Запомни это, Алексей.
Я запомнил.
Ночью Виктория спала рядом и тихо похрапывала носом. Я лежал на спине и смотрел в потолок. Там была трещина — тонкая, будто волосок. Я заметил её ещё в день, когда мы въехали. Тогда подумал: надо будет побелить. Не побелил. Теперь трещина стала длиннее. В этой квартире, как оказалось, всё, к чему долго не прикасаешься, начинает расползаться.
Сон не шёл. Я взял телефон и стал листать старые фотографии — те, которые почему-то так и не удалил. Виктория на пикнике. Виктория в парке. Виктория смеётся, щурится от солнца. Вот она держит букет полевых ромашек, которые я нарвал у обочины по дороге. Тогда она обняла меня и сказала: «Лучший букет». И я ей поверил.
Тогда ей хватало ромашек. Хватало кофе в бумажном стаканчике на лавочке. Хватало прогулки без маршрута, вечера без ресторана, выходного без курорта. По крайней мере, мне казалось, что хватало.
Когда всё изменилось? Я пытался найти точку, конкретный день, снимок, после которого Виктория стала другой. Но такой фотографии не было. Потому что она не изменилась. Скорее наоборот — постепенно стала той, кем была всегда. А я просто слишком долго не хотел этого замечать.
Не потому, что был слепым. Потому что надеялся.
Я надеялся, что та Виктория — с ромашками, смехом и кофе на скамейке — настоящая. А эта, с Мальдивами, бутиками, яхтами и презрением к моей зарплате, временная. Наносная. Пройдёт.
Не прошло.
И не могло пройти, потому что настоящей была именно эта Виктория — та, которой всегда было мало. А девушка с ромашками оказалась всего лишь маской: дешёвой, недолговечной и такой же временной, как те шторы, которые Галина Сергеевна с первого взгляда признала жалкими.
