Вадим принялся за всё сразу: выровнял дверь в ванной, сменил петли на кухонном шкафчике, прибил в коридоре полку. Казалось, любая расшатанная, скрипучая или перекошенная вещь в доме внезапно стала для него личным вызовом.
В воскресенье Полина обнаружила его сидящим прямо на полу, с отвёрткой в руках.
— Пап, если ты продолжишь что-то прикручивать, у нас скоро свободных стен не останется, — заметила она, осторожно отступая с феном. — Маме ведь не полка нужна.
Он выбрался из-под тумбочки, и я невольно пожалела, что не ушла в кухню: сейчас всё могло снова вспыхнуть. Но Полина не собиралась отступать. Она напомнила ему те слова про «такую мать», которые прозвучали при ней.
— Ты тогда маму унизил, — сказала дочь. — И меня заодно. Потому что я как раз хочу быть на неё похожей. Только ещё надеюсь научиться говорить за себя.
Вадим опустил отвёртку на пол. Некоторое время он возился с битой, никак не попадая ею в ручку инструмента. Потом глухо произнёс:
— Я о тебе тогда не подумал, Полин. Сорвался со злости. Зря.
И ушёл в ванную, будто срочно понадобилось снова проверить дверь.
Полина повернулась ко мне.
— Слышала? Уже два целых предложения. Глядишь, к весне и до тебя очередь дойдёт.
Она попыталась улыбнуться, но глаза у неё блестели.
Мне стало и легче, и больнее одновременно. Значит, он всё-таки способен признать вину. Просто до меня это признание пока не дошло.
В среду, восемнадцатого февраля, на репетицию пришёл хор ветеранов. Галина Николаевна, как всегда, сдала мне пальто и получила номерок с цифрой одиннадцать. Только в зал она не пошла, а осталась возле стойки.
— Марина, можно с тобой поговорить? Не как заведующая. Просто по-человечески.
Я отложила в сторону пачку номерков. Посетителей было ещё мало, и мы отошли к окну. Свекровь почему-то теребила ремешок сумки, хотя за все годы я ни разу не видела её растерянной или взволнованной.
— Я тогда ушла, — начала она. — Помнишь? С банкой варенья. Сделала вид, будто это меня не касается. А ведь он при мне тебя обидел. Я могла остаться, остановить его, сказать, чтобы он замолчал. Но не осталась.
Я ответила, что ей не нужно было из-за меня ссориться с сыном. Она медленно покачала головой.
— Дело не в нём. Дело во мне. Мне проще навести порядок, чем признать, что мой мальчик вырос и иногда ведёт себя недостойно. Прости, что я оставила тебя одну.
Вот тут я по-настоящему не нашлась, что сказать. Свекровь, которая десятилетиями учила чужих детей произносить «волшебные слова», сама сказала одно из них — без наставлений, без паузы для ответной благодарности, без привычной педагогической интонации.
— Я не обижаюсь на ваше варенье, — тихо сказала я. — Но тогда мне очень хотелось, чтобы рядом кто-то остался.
— Я понимаю. Поэтому и пришла.
Она не стала давать советы, как перевоспитать Вадима, не объясняла, где я должна быть мягче, а где твёрже. Вместо этого рассказала о своём браке. Её бывший муж после тяжёлой ссоры мог молча вскопать весь огород, починить забор, принести мешок картошки, но ни разу за жизнь так и не попросил прощения. Долгое время она принимала это за заботу. А потом вдруг поняла: обид накопилось больше, чем счастливых дней, прожитых вместе. Теперь они жили порознь.
— Вадим у нас не безнадёжный, — сказала она, поднимая сумку. — Но как только нужно говорить, он прячется за молоток. Я ведь сама в детстве твердила ему: «Не хнычь, сделай». Вот он и делает. Хотела воспитать ответственность, а научила молчанию.
Она ушла к хору, а я ещё долго стояла у окна. И вдруг ясно поняла: извинение можно услышать только тогда, когда человек увидит не «жену, которая стирает и пришивает пуговицы», а живого человека, которому он причинил боль. Меня.
На следующий вечер я попросила Вадима помочь. Не притворялась беспомощной: дальний стеллаж действительно перекосило, нижняя дверца цепляла полку, а верхнюю я временно подперла обрезком рейки. Валерия Сергеевна разрешила вызвать мастера для мелкого ремонта и даже сказала, что оплатит расходные материалы.
— Мне нужен человек, который разбирается в шкафах, — сказала я. — Сможешь прийти в субботу? Не как муж. Как мастер.
Он сразу оживился. Начал спрашивать размеры, уточнять, какие петли стоят, что нужно купить заранее. Я ответила, что всё покажу на месте. Мы договорились на десять утра.
Ночью я долго не могла уснуть и поняла важное: никакой ловушки я ему не устраиваю. Просто впервые за двадцать четыре года прошу его войти туда, где проходит половина моей жизни. Не затем, чтобы принести домой зарплату или починить очередную дверцу. А чтобы он наконец увидел, чем наполнены мои дни.
В субботу Вадим пришёл без десяти десять. Поздоровался с вахтёршей, снял рабочую куртку и аккуратно разложил инструменты на старой тряпке. До репетиции танцевального кружка оставался примерно час. Он быстро выровнял створки, подтянул петли, заменил разбухший край полки. Мы то и дело прерывались: дети прибегали за куртками, он отходил к стене, а я называла номера.
Один мальчишка в зелёной шапке потерял жетон и честно признался, что засунул его в ботинок, а ботинок сдал вместе с пальто. Вадим рассмеялся — впервые за эти три недели рядом со мной.
Когда коридор опустел, он кивнул на дальний стеллаж:
— А зачем ты сюда столько всего складываешь? У тебя тут не гардероб, а настоящий музей.
— Сорок одна вещь, — ответила я. — Всё по ведомости. Директор разрешает хранить, пока есть место. Правда, с некоторых экспонатов пыль приходится вытирать чаще, чем с нашего телевизора.
Он протянул руку и взял с полки детскую варежку, на которой красными нитками было вышито имя «Митя».
