Дверь в комнату Полины держалась уже на единственной петле. Формально она не была разбита, но стояла криво: когда-то Антон со злости ударил по ней ногой, разыскивая деньги. Мать тогда только всплеснула руками и сказала:
— Да что ты, Полиночка, дверь же целая. Петлю потом прикрутим.
Потом так и не наступило. Никто ничего не чинил. А спустя несколько месяцев мать вообще сняла дверь и вместо неё повесила занавеску — старенькую, полинявшую, с выгоревшими красными маками.
— Зато воздух лучше ходит, — пробормотала она, не глядя дочери в лицо.
С той поры Полина жила словно не в своей комнате, а в каком-то проходе. Ей уже исполнилось восемнадцать, но спала она за тряпичной перегородкой, за которой не было ни тишины, ни безопасности. По ночам она слышала, как брат шляется по квартире, хлопает дверцей холодильника, роняет посуду, шарит по полкам. Бывало, он останавливался прямо возле её занавески. В такие минуты Полина замирала, втягивала голову в плечи и натягивала одеяло всё выше — к подбородку, к носу, почти на глаза.
— Полин… Эй, Полин. Дай сотню гривен.

— Антон, у меня нет.
— Не заливай.
— Правда нет.
Тогда занавеска резко отлетала в сторону. Он стоял в проёме — худой, с мутным взглядом, в растянутой майке, которая висела на нём мешком. Молчал и смотрел. Долго, тяжело, будто решал, стоит ли рыться самому. Потом уходил на кухню, начинал греметь ложкой в кружке, тихо ругался. А Полина лежала без движения и считала: до ста, до двухсот, иногда до тысячи, пока за окном не начинало светлеть.
Утром мать ставила перед Антоном чай и бутерброд с колбасой — самой приличной, купленной по скидке. Полине доставался хлеб с плавленым сырком.
Однажды она всё-таки не выдержала:
— Мам, он взял у меня из тумбочки серьги. Бабушкины.
Мать даже глаз не подняла.
— И что теперь? Он тебе брат. Родная кровь. Вернёт.
— Мам, он их уже продал.
— Полина, не начинай. У человека беда, а ты из-за каких-то серёжек. Стыдно должно быть.
Эта фраза — «стыдно должно быть» — у матери находилась на любой случай. На разбитую чашку. На исчезнувшие из кошелька деньги. На соседку, которая пришла жаловаться, что Антон спал у неё в подъезде прямо на лестничной площадке. Всегда одно и то же: «стыдно должно быть». Только почему-то не Антону. Ему — никогда.
Отец умер, когда Полине было двенадцать. Антону тогда исполнилось семнадцать. С тех пор мать повторяла про сына:
— Он у меня единственный мужчина в доме.
И смотрела на него почти благоговейно. А Антон очень быстро эту материнскую святыню перевернул лицом к стене и зажил как хотел. Сначала пиво. Потом что-то посерьёзнее. Потом уже Полина и не пыталась разбираться, что именно. Она лишь замечала, как из квартиры по одной исчезают вещи. Микроволновка — «сломалась, выбросили». Мамина золотая цепочка — «в ломбард, ненадолго». Отцовские часы — «Антон взял поносить». Поносил. Назад они не вернулись.
— Полиночка, ты бы с Антоном помягче, — уговаривала мать, когда они оставались вдвоём на кухне. — Ему и так тяжело. Он переживает. Работы нет, девушка ушла…
— Мам, какая девушка? Он её с балкона толкнул.
— Не сочиняй. Она сама поскользнулась.
— На третьем этаже поскользнулась?
— Полина. Не позорь семью.
Вот было и второе материнское заклинание. «Не позорь семью». Полина уже давно выучила: если эти слова прозвучали, спорить дальше бесполезно. Разговор закрыт. Занавес. Вернее, занавеска. Та самая, с маками.
Полина училась на третьем курсе колледжа, осваивала бухгалтерию. Училась хорошо — не потому, что мечтала о проводках и отчётах, а потому что другого выхода у неё почти не было. Домой идти не хотелось, подруг рядом не осталось, на кафе денег всё равно не хватало. Стипендию мать забирала в тот же день.
— Полин, надо за коммуналку внести, за интернет заплатить, а то отключат.
Полина молча отдавала. Себе оставляла примерно сто двадцать гривен на проезд. Иногда удавалось спрятать двести — в учебник по налоговому учёту, между страницами с примерами по НДС. Казалось, туда точно никто не заглянет. Антон заглянул. Нашёл. Забрал. А матери ещё и пожаловался:
— Полинка заначки делает, а ты мне на сигареты не даёшь.
Мать посмотрела на дочь так, будто именно Полина обворовывала всю семью.
— От родной матери деньги прячешь?
— Мам, это мои. Я подрабатывала. Подъезды мыла.
— Значит, силы на подработку есть? Значит, с голоду не умираешь? Тогда могла бы матери отдать, а не по книжкам распихивать.
Полина промолчала. Да и что можно было ответить? В этой квартире ей не принадлежали ни деньги, ни комната, ни даже собственная жизнь. Всё будто было частью странного союза матери и брата — сцепленного, болезненного, прожорливого. Они существовали вдвоём, а Полину понемногу расходовали на свои нужды.
Вечерами она смотрела в потолок и мысленно уговаривала себя: «Надо потерпеть. Остался год до диплома. Потом найду работу. Сниму комнату. Всего один год. Триста шестьдесят пять ночей. Хотя нет, триста шестьдесят четыре — эту я уже почти пережила».
Тогда Полина ещё не понимала, что до настоящего перелома в её жизни осталось совсем немного.
