— Я сама их заработала.
Мама даже не моргает, только раздражённо машет рукой, будто я сказала какую-то глупость.
— Я тебя на ноги поставила, значит, имею право.
И вот он, её главный закон, произнесённый почти буднично: раз она дала мне жизнь и растила меня, теперь я обязана расплачиваться. Всегда. За тарелку супа, за угол в квартире, за каждый прожитый день. А если мне вздумается стать самостоятельной, цену этой свободы назначит она.
Анатолий Сергеевич появляется ближе к вечеру — весь в дорогом одеколоне, от которого в прихожей сразу становится душно. Запах сладкий, тяжёлый: ваниль, табак и что-то неприятно тоскливое. В руках он держит коробку конфет — именно тех, которые я с детства не переношу.
— Ну что ты, Юленька, не ёжься, — тянет он ласково и кладёт ладонь мне на плечо.
Я невольно вздрагиваю, но не делаю шага назад. Не хочу устраивать представление при маме.
Он улыбается так, словно уже одним своим вниманием оказывает мне большую честь.
— Слетим на Сейшелы. Всё беру на себя. От тебя нужно только согласие.
Я подбираю слова, стараясь звучать спокойно:
— Благодарю, но я никуда ехать не собираюсь.
Анатолий Сергеевич лишь снисходительно посмеивается:
— Какая скромница. Очаровательно.
Мама тут же кивает, будто эту «скромность» вырастила лично она.
— Скромная, да. Только упрямая до глупости. Счастье перед носом, а она нос воротит.
Я смотрю на них обоих и вдруг ясно понимаю: в их глазах я уже не дочь и не женщина, а выгодная договорённость. Моё мнение в этой договорённости вообще не предусмотрено.
Когда Анатолий Сергеевич уходит, мама устраивает мне настоящий допрос с обвинениями. Она кричит, что я неблагодарная, что она положила на меня всю жизнь, что в её возрасте женщины уже с внуками возились, а не терпели капризы взрослой дочери.
Я пытаюсь удержаться на ровном тоне:
— Я хочу сама решать, как мне жить. И замуж за пожилого мужчину я не пойду.
Она резко обрывает:
— Сама? У тебя ничего своего нет, пока ты находишься в моей квартире!
Эти слова попадают точно в самое больное место. Я стискиваю пальцы, но отступать не собираюсь.
— Тогда я съеду.
Мама усмехается почти с удовольствием:
— Съезжай. Интересно посмотреть, протянешь ли ты хотя бы несколько дней.
Где-то внутри язвительный голос шепчет, что нельзя позволять собой распоряжаться, как вещью. Но вслух я больше ничего не произношу. Просто выхожу на кухню, прикрываю за собой дверь и стою у окна, пока руки перестают дрожать.
На работе Роман, су-шеф, замечает моё состояние почти сразу.
— Ты сегодня будто не здесь. Дома опять война?
Я молча киваю. Объяснять подробности нет ни сил, ни желания.
Роман хмыкает и, понизив голос, говорит:
— Если совсем прижмёт, у моей тёти есть квартира под сдачу. Не хоромы, конечно, но жить можно.
Я с трудом изображаю улыбку:
— Спасибо. Надеюсь, до этого не дойдёт.
Но внутри уже понимаю: очень может быть, что дойдёт. И от этой мысли становится ещё тяжелее.
Вечером мама произносит свой приговор без пауз и сомнений:
— Либо ты выходишь за Анатолия и рожаешь ему ребёнка, либо собираешь вещи.
Я смотрю на неё, не веря, что слышу это от собственной матери.
— Ты правда сейчас это сказала? Ты готова выставить меня за дверь из-за богатого старика? Тебе совсем всё равно, чего хочу я?
Мама смотрит на меня так холодно, будто речь идёт не о моей жизни, а о неудачной сделке.
