— Домой я её не повезу, — произнёс Дмитрий прямо в приёмном отделении роддома.
Букет гвоздик он так и не отдал. Стоял посреди холла, сжимал цветы стеблями вверх, головки уныло свисали вниз, а сам он смотрел в окно, за которым метель размазывала двор белой мутью.
— Как это — не повезёшь? — Ирина сначала даже не поняла, что услышала. — Машина на двенадцать заказана.
— Ты вообще видела, что у неё с лицом?
— Видела. И вчера видела, и сегодня. Это гемангиома. Врач сказал, у младенцев такое бывает. Может со временем посветлеть.

— «Может посветлеть», — зло повторил он её интонацией. — А если не посветлеет? Ир, ты меня тоже пойми. У меня в гараже мужики, знакомые, люди вокруг. Я что, каждому потом должен объяснять?
— Тебе никому ничего объяснять не придётся, — ровно ответила Ирина. — Ты ведь её домой не везёшь.
Он и правда не повёз.
Из роддома Ирину с ребёнком забирала соседка с третьего этажа, Галина Павловна. Такси она оплатила сама. Приехала в тяжёлом пальто с каракулевым воротником, в руках держала пакет мандаринов, а едва переступила порог, сразу развернула край детского одеяльца.
— Ох, девчонка крепенькая какая, — сказала она, разглядывая малышку. — Щёки, глаза — всё при ней. А пятно… пятно ещё не говорит, что за человек вырастет.
— Оно почти на лбу, Галю, — тихо сказала Ирина.
— Ну и что? Главное, что не в голове.
Через полгода Дмитрий с Ириной развелись. Алименты он перечислял примерно до Дарьиных восьми лет, потом перестал. Ирина его не разыскивала: ни сил, ни желания на это уже не осталось.
Пятно у Дарьи занимало почти половину левой щеки и уходило к виску. Цвет был густой, тёмно-вишнёвый, будто кто-то пролил на кожу компот и не потрудился вытереть. В детской поликлинике только пожимали плечами: наблюдайте, мол, бывает, со временем меняется. В 1998 году нашёлся врач, который сказал, что есть зарубежный лазер и шанс убрать процентов семьдесят. Но процедур потребуется несколько, и все они платные.
— Сколько? — спросила Ирина.
Врач назвал цену. Ирина тут же прикинула свою библиотечную зарплату: сложила, умножила, мысленно разделила на коммуналку, еду, проезд. Получилось одно слово — никогда.
— Мам, — осторожно предложила Дарья, — а если я в школе обедать не буду?
— В школе ты будешь есть, — сказала мать таким голосом, что к этому разговору больше не возвращались.
Двор у них был тернопольский, самый обычный: старые пятиэтажки, тополя, песочница, которую вечно кто-то разрывал, и скамейки у подъездов.
— Клякса пошла!
— Да какая клякса, далматинец!
— Соколова, ты сама умываешься или мама тебя в машинке стирает?
Поначалу Дарья плакала после каждого такого крика. Потом перестала: заметила, что от слёз пятно становится ярче, наливается цветом и будто расползается по лицу ещё сильнее. К восьми годам она уже умела идти через двор так, чтобы левая щека оказывалась ближе к стене. К десяти научилась отвечать.
— Меня стирают, — говорила она спокойно. — Заодно с твоей курткой. Поэтому она у тебя такая и есть.
Родственники со стороны отца появились всего один раз. Бабушка Надежда приехала «поглядеть на внучку», посидела на кухне, выпила чай, долго рассматривала девочку и наконец вынесла приговор:
— Не наша порода. В нашем роду такого не бывало.
— В вашем роду и мужчин толком не бывало, — отрезала Ирина. — Одни гаражи.
После этого Надежда больше не приезжала.
В школе оказалось тяжелее, чем во дворе. Во дворе хотя бы всё случалось внезапно и быстро, а в школе унижение шло по расписанию, под присмотром взрослых и при свидетелях. Особенно Дарья ненавидела дни, когда класс фотографировали.
— Соколова, стань в последний ряд, — распоряжалась Татьяна Сергеевна. — С краю. Нет, с правого края, я сказала.
Фотограф тоже вносил свою лепту:
— Девочка, повернись другой стороной. Вот так. Голову чуть-чуть туда. Отлично, замри.
На снимке девятого «Б» Дарья стоит вполоборота, словно сама решила отвернуться от всех по какой-то личной причине. Эта фотография до сих пор лежит в обувной коробке — рядом с грамотой за районную олимпиаду по литературе.
— Даш, ты только не обижайся, — однажды сказала ей одноклассница Полина, считавшаяся, между прочим, самой доброй в классе. — Просто тебе с внешностью не повезло. Значит, надо характером брать.
— Беру, — ответила Дарья. — Почти уже взяла.
Галина Павловна Лужина всю Дарьину жизнь прожила в тридцать седьмой квартире. И почти всю жизнь работала в ателье при Доме быта в Тернополе, а когда ателье закрыли, стала шить на дому. Женщина она была шумная, прямая, с руками, испещрёнными мелкими следами от иголок. Разговаривала одинаково со всеми: хоть с ребёнком, хоть с начальником.
Однажды семилетняя Дарья сидела на лавочке у подъезда и ревела. Мальчишки забросили её резинку для прыжков на козырёк подъезда. Галина Павловна вышла с мусорным ведром, остановилась, посмотрела на девочку и поставила ведро на землю.
— Так. Из-за чего сырость развела?
— Резинку закинули, — всхлипнула Дарья.
— Резинка — ерунда. У меня дома таких три метра валяется. А плачешь ты на самом деле почему?
Дарья шмыгнула носом.
— Они сказали, что меня никто замуж не возьмёт.
— Пошли ко мне. Кое-что покажу.
Это «кое-что» стояло у окна на кухне и называлось «Чайка». Галина Павловна посадила Дарью рядом, положила её ладони на маховик и велела прострочить линию по кусочку ситца.
— Криво получилось, — огорчилась Дарья.
— Криво, — без жалости согласилась Галина Павловна. — В первый раз у всех криво. А теперь на свои руки посмотри. Пальцы длинные, кисть узкая, ногти крепкие. Это, Дарья, портновские руки. Я такие сразу вижу. И запомни, повторять не буду: на лицо смотрят три секунды. Ну, пять. А на то, что ты сделаешь руками, могут смотреть всю жизнь.
С того дня Дарья стала ходить в тридцать седьмую квартиру как на занятия. В девять лет она сшила свой первый фартук. В двенадцать переделала под себя старое мамино платье, и Ирина только ахнула. В пятнадцать уже половина девятого «Б» ходила в юбках, которые, как говорили девчонки, «Соколова строчит за восемьдесят гривен и коробку конфет».
— Ты у меня учиться будешь, — часто повторяла Ирина. — В институт поступишь. Голова у тебя есть.
Дарья подняла глаза от ткани, уже собираясь ответить.
