Осторожно, почти бережно, будто боялся неловким движением сделать ей больно, Андрей расправил полы пальто и опустил его на её острые, подрагивающие плечи, затянутые зелёным шёлком.
Затем застегнул у самого горла верхнюю пуговицу. Руки у него были спокойные — ни дрожи, ни суеты. Тёплые, загрубевшие от работы, с еле уловимым запахом хвойной смолы.
Наталья не шевельнулась. Словно вся вмиг стала каменной. Все колкие, злые слова, которые она приготовила заранее, застряли где-то в горле тяжёлым, царапающим комком.
Андрей медленно обвёл взглядом родных.
— Мама, — произнёс он негромко, но в повисшей тишине этот мягкий голос прозвучал громче удара колокола. — Не хватайся за валидол. Ничего такого, из-за чего надо сердце рвать, не случилось. Побереги себя. Ты нам ещё нужна.
После этого он повернулся к Дмитрию и остальным мужчинам:
— Мужики, кулаки уберите. Мы не на базаре и не на драке. Выйдите во двор, подышите, покурите, если надо. Праздник на этом закончился. Простите, что так вышло.
Никто не спорил. Родня поднималась из-за стола молча, неловко, боком, как дети, которых застали за нехорошим делом. Валентина Сергеевна, пошатываясь, скрылась в дальней комнате. Дарья потянула за рукав мужа. Спустя несколько минут горница опустела.
Остались только они двое — среди недопитого чая, праздничных пирогов, скомканных салфеток и их двенадцатилетнего счастья, растоптанного прямо здесь, на глазах у всех.
Андрей опустился на край табурета, сцепил ладони так крепко, что побелели костяшки, и посмотрел на Наталью снизу вверх.
— Замёрзнешь, — сказал он ровно. — Пальто не снимай. Ноябрь на дворе, по ночам уже прихватывает.
— Андрей… — с трудом выговорила она.
И вдруг в её голосе не осталось ни яда, ни прежней дерзкой злости. Он стал тонким, беспомощным, почти детским.
— Почему ты молчишь? Лучше бы ударил… Закричал бы хоть! Ты вообще слышал, что я сказала?
— Слышал, — коротко кивнул он. — Всё слышал. До последнего слова. Только кричать-то зачем? Кричат обычно от бессилия. Когда ещё надеются что-то починить, да не знают, с какой стороны подступиться. А здесь всё ясно. В тебе, Наталья, это давно погасло. Просто ты сама себе боялась в этом признаться. А сегодня решилась. Да ещё за столом, при всех. Чтобы пути назад не осталось. Чтобы я сорвался, выгнал тебя, а ты ушла бы отсюда вроде как ни при чём: мол, муж зверь, тиран, поднял руку, пришлось спасаться.
Наталья вспыхнула. Слёзы резко обожгли глаза.
— Я не оправдываюсь!
— Оправдываешься, — устало покачал головой Андрей. — Только не передо мной. Перед собой. Думаешь, я ничего не замечал? Как ты последние месяцы сидела у окна и смотрела куда-то мимо дома? Как вздрагивала от каждого писка телефона? Как встречала меня таким взглядом, будто я тебе враг, когда я после работы еле ноги волочил? Видел я всё. Думал — пройдёт. Усталость, тоска, женская дурь… Хотел тебя зимой к морю отправить, путёвку через профсоюз выбивал. Не успел.
Он глубоко, тяжело вздохнул и провёл ладонью по лицу, будто смывал с него невидимую копоть.
— Бить тебя? За что? За то, что чужой стала? Так душу силой не удержишь, в сундук не запрёшь. Хотела мою гордость при матери и родне втоптать в грязь? А моя гордость, Наташа, не в том, чтобы кулаком по столу грохотать да слабую женщину по углам гонять. Не тем мужик силён, что ломает тех, кто слабее. Сила в другом — выстоять, когда самые близкие бьют прямо под дых.
Наталья стояла, втянув голову в плечи. Пальто согревало её тело, но внутри расползался ледяной, мёртвый холод.
Всё, что она задумала, рассыпалось в прах. Перед ней не оказалось ни чудовища, ни домашнего тирана. На табурете сидел большой, прямой, великодушный человек, рядом с которым она сама — в своём зелёном платье, с тайными записками, городским ухажёром и дешёвым спектаклем — вдруг показалась себе до стыда ничтожной.
