В райцентре, на втором этаже облупленного здания, куда она зашла днём, вместо нормальной вывески к двери был приколот обычный листок А4: «Займы». Там Марине Павловне быстро объяснили: под залог дома дадут восемьдесят тысяч гривен. Проценты — двадцать в месяц. Бумаги надо подписать завтра, ровно к восьми утра. Успеть раньше ревизора, чтобы к десяти уже положить деньги в кассу и перекрыть недостачу.
Домом у неё числилась старая хата на Нагорной. Ей было, наверное, лет сто, досталась ещё от свёкра: с вишнёвым деревом под окном и большой глинобитной печью, на которой Марина Павловна зимой отлёживалась, когда прихватывало поясницу.
Она накрыла ладонью тетрадь. От настольной лампы бумага успела нагреться и будто дышала теплом.
Деньги были не самым обидным. Марина Павловна с детства жила в этих Криницах и давно привыкла: то дай, то подожди, то запиши до пенсии, то выручи до пятницы. Больнее было другое. Пока она сидела и мысленно раскладывала завтрашнее утро по минутам, люди, которым она месяцами отпускала хлеб и сахар под запись, сейчас спали в своих домах и даже не догадывались, что у неё под ногами рушится земля.
Она захлопнула тетрадь, погасила свет, прошла через холодные сени и вышла во двор. Магазин стоял почти впритык к её дому, их соединял крытый переход, чтобы зимой не месить снег и грязь. Ночь была сырая, глухая, беззвёздная. В воздухе тянуло дымком, ржавым железом и подгнившими яблоками из сада. За соседским забором на ветру раскачивался фонарь, бросая по двору неровные жёлтые пятна.
Марина Павловна поднялась на крыльцо и полезла в карман за ключом.
В этот миг из темноты возле угла отделилась мужская фигура.
— Марина Павловна.
Она вздрогнула так, что ключ выскользнул из пальцев и звякнул о доски.
— Кто там?
— Это я. Не бойтесь.
Свет качнувшегося фонаря выхватил лицо: заросшее щетиной, худое, с проваленными щеками и тяжёлой нижней челюстью. На нём была старая телогрейка, кирзовые сапоги и помятая кепка. Антон Бесов.
Марина Павловна знала Антона всю его жизнь. Когда-то он был бригадиром у лесорубов. После смерти матери запил так, что двенадцать лет из этого пьяного круга не выходил. В селе давно понимали: давать ему спиртное — себе дороже. Она сама все эти годы не продавала ему ничего крепче кефира. Ни за наличные, ни в долг, ни «помянуть маму». Всегда говорила одно и то же: «Тебе, Антон, нельзя». Он орал, колотил ногой в дверь, обзывал её злюкой и извергом, а потом шатался через двор и уходил в соседнее село, за девять километров, к другому магазину.
— Антон, поздно уже. Иди домой, — устало сказала она.
— Я трезвый. Хотите — понюхайте.
Наклоняться и проверять она не стала. По глазам и так было видно: красные от бессонницы, воспалённые, но ясные.
— Можно войти? — спросил он.
За двенадцать лет Марина Павловна не слышала от него ничего более неожиданного. Она подняла ключ, отперла дверь и молча отступила в сторону.
На кухне она зажгла лампу под зелёным абажуром и поставила чайник. Антон сел на табурет у печки неловко, боком, как человек, которому в чужом доме тесно даже на краешке сиденья. От него пахло бензином, костровым дымом и мокрой шерстью. Он положил на стол тяжёлый пластиковый пакет и осторожно развязал тугой узел.
Внутри лежали деньги: пачки, стянутые резинками от бигуди.
