Я только кивнула и взяла варежку. Зашила аккуратно, как умела, крепко стянула ниткой расползшуюся дырку. Больше мы тогда почти ничего друг другу не сказали. Зато утром Маша сама выбежала мне навстречу, схватила мою ладонь и уже не отпускала.
Но было там ещё кое-что, от чего у меня будто земля из-под ног ушла. В коридоре на стене висели старые снимки: потемневшие, с загнутыми уголками, дети разных лет на ступеньках того самого дома. Татьяна Павловна остановилась возле самой выцветшей фотографии и тихо сказала:
— Посмотрите, Ирина. Видите, сбоку мальчик? Тоненький такой, в пальто явно с чужого плеча.
Я наклонилась ближе. На снимке стоял мальчишка лет десяти: худой, ушастый, серьёзный не по возрасту. Руки прижаты к бокам, взгляд исподлобья, пальто велико так, будто его сняли со взрослого и накинули на ребёнка. И вдруг я узнала эти глаза. Свои родные глаза узнала. Те самые, которые тридцать один год смотрели на меня по утрам из-за кухонного стола.
Это был мой Артём. Маленький. Одинокий. Тогда ещё никому не нужный. На чужом крыльце, среди таких же потерянных детей.
Я стояла перед этой фотографией и никак не могла от неё отойти. Слёзы текли сами, потому что в один миг мне стало ясно всё: откуда в нём была эта тихая, почти застенчивая доброта; зачем он каждый год возил туда леденцы; почему именно декабрь имел для него такое значение. Когда-то в декабре его самого здесь отогрели. Дали сладость, посадили в тепло, сказали без лишних слов: ты есть, ты нужен, ты не лишний. И всю дальнейшую жизнь он, сам того не объясняя, возвращал тот декабрь другим детям — снова и снова, год за годом. Чтобы ни один худой мальчишка в огромном пальто не почувствовал той пустоты, которую когда-то пережил он.
Я не умею быть Святым Николаем — ни голоса такого, ни бороды у меня, понятное дело, нет. Зато мы с Татьяной Павловной разыскали в кладовке старый голубой костюм помощницы: шубка была местами проедена молью, шапочка пожелтела, но детям всё равно казалась сказочной. И на зимнем празднике я водила с ними хоровод, путала слова песен, смеялась не вовремя, а потом плакала под этой белой ватной опушкой. Дети решили, что сказочная гостья растрогалась от счастья.
А Святым Николаем у нас стал сторож, дядя Олег. Мужчина он суровый, молчаливый, с прошлой осени не пьёт совсем. Надел бороду, взял мешок, вышел к ребятам и таким басом гаркнул: «Ну-ка, кто тут весь год старался?» — что малыши сначала замерли, а потом завизжали от восторга. Мешок был Артёмов. Конфеты — тоже его. Значит, дело не оборвалось.
В январе я вернулась домой уже другой. До той поездки во мне сидела тонкая заноза: раз он чего-то не рассказал, значит, была во мне какая-то недоступная ему часть, значит, не до конца я была для него своей. А потом эта боль будто сама вышла. Я поняла: Артём не от меня скрывался. Он не прятал ни другую женщину, ни отдельную жизнь, ни обман. Он берёг самое светлое, что носил внутри. Просто он был из тех людей, которые собственной доброты стесняются сильнее, чем другие — своих проступков.
Теперь каждый декабрь я езжу в Бучу. Уже третий год. Везу леденцы, хотя сама их терпеть не могу. Дети зовут меня бабой Ириной. Я им не родная по крови, но иногда это оказывается не самым главным. И всякий раз, когда дядя Олег выходит к ним в бороде, я смотрю в окно на тёмные ели, припорошенные снегом, и мысленно говорю: видишь, Артём? Ничего не пропало. Я довезла.
Вот что я теперь знаю о любви и о чужих тайнах. Не каждая тайна близкого человека — удар в спину. Бывает, он скрывает не предательство, а собственную душу, потому что боится, что над ней посмеются. И самое больное не в том, что мы не всё знаем о тех, кого любим. Больнее другое: иногда по-настоящему мы узнаём их только тогда, когда уже нельзя обнять и сказать: какой же ты у меня, оказывается, был. Какой же ты был.
